Периоды исторических трансформаций и смены социокультурных режимов характеризуются бурным ростом исторического воображения и исторической политики, стремящейся обрести ту или иную степень контроля над ним и теми символическими ресурсами, которые сконцентрированы в пространстве коллективной исторической памяти. Процесс формирования новой идентичности, запрос на обретение новой исторической и политической субъектности апеллируют к историческому воображению, которое особым образом картографирует поле истории и культуры. «Историческое прошлое», «традиция», «национальное наследие», «нация» оказываются понятиями с очень «горячим» символическим содержанием. Нерешенная проблема границ, незаконченный и регулярно меняющий траекторию поиск актуального культурного истока зачастую делают эти культурные топосы непрозрачными для тех, кто так или иначе ими пользуется (как производя, так и потребляя их). Они отсылают к уровню «политического бессознательного» (Ф. Джеймисон) и насквозь риторичны. Постоянное смешение языков, подвижность содержательной повестки, переплетение порой противоречащих друг другу дискурсивных практик составляют характерный modus operandi исторического воображения, ответственного за формирование нового исторического и культурного горизонта. То, что в более стабильной ситуации рационализируется и рутинизируется (в веберовском смысле), в ситуации перехода пребывает в подвижном состоянии постоянного перекодирования с одной традиции на другую, постоянного перевода с одного языка на другой.
Используя понятие «историческое воображение», составляющего дискурсивную ткань исторической памяти, мы говорим не просто о риторических приемах и фигурах речи. Речь идет о попытке описания фундаментального уровня исторического сознания и артикулирующих его дискурсов. Специфика любого символического риторического механизма (в том числе и исторического воображения) состоит в том, что позволяя субъектам дискурса структурировать и производить реальность, которую они осознают как объективную и внешнюю по отношению к себе, он дает возможность обратной реконструкции, обнажающей характерный способ дискурсивного производства этой реальности. Реализуя желание говорящего, воображение несет в себе его отпечаток. Таким образом, риторика представляет собой своеобразную дискурсивную улику, позволяющую аналитически установить тот способ видения и представления, которые практикует субъект.
В центре внимания нашего исследовательского проекта находится осуществляющаяся на протяжении последних 30 лет проработка исторического опыта советского прошлого, взятого в одной из его наиболее трагических измерений – войны и блокады Ленинграда. Дискурсивная картография различных версий исторической памяти об этом опыте, структурирующая ценностные ориентации современного постсоветского субъекта, прослеживается нами через такие топосы, как жертва и подвиг, смерть и бессмертие, победа и ее цена. Материал, позволяющий реконструировать эту символическую картографию и интересующие нас формы проработки исторического прошлого, носит разнообразный характер, отражая исследовательские интересы и компетенции участников проекта (литература и кинематограф, как игровой, так и документальный; фотография и плакат; мемуары и публицистика; академическая и научно-популярная историография).
Проблема смерти и бессмертия может рассматриваться в различных перспективах – антропологической, литературной, политической. Согласно Фуко, соотношение жизни и смерти, разграничение жизни и смерти является не биологическим, а политическим вопросом; суверенная власть описывается формулой «оставить жить и заставить умереть», в то время как формула биовласти – «заставить жить и оставить умереть».
Дж. Агамбен, продолжающий размышления Фуко, показывает, что граница смерти и жизни проходит внутри биологически «живого» индивида; само разделение жизни на «дзоон» и «биос» означает, что смерть не является моментальным процессом, а эпитет «мертвый» может применяться в отношении существа, биологическое существование которого продолжается.
Жак Деррида также полагает, что границы между жизнью и смертью устанавливаются политическими институтами, и смерть является не биологическим, а политическим явлением. Как и идея абсолютного и окончательного прекращения «жизни», бессмертие также является политической идеей. В своем последнем семинаре «Тварь и суверен» Деррида предпринимает попытку деконструировать, казалось бы, совершенно «естественную» оппозицию между жизнью и смертью, между живыми и мертвыми. На смену традиционной оппозиции живые-мертвые приходит многообразие промежуточных состояний, ситуаций, когда мы имеем дело с «живыми мертвыми», «мертвыми живыми», и «мертвыми мертвыми» (Деррида).
Если Фуко и Агамбен поднимают вопрос о политическом значении смерти для того, чтобы показать, что живые могут быть в значительной степени мертвыми (речь идет о «мертвых живых»), то нас будут интересовать политические жесты, обращенные к умершим, которые в силу политических обстоятельств могут быть умершими «не до конца», то есть оставаться наделенными некоторой степенью бессмертия - иначе говоря, речь пойдет о «живых мертвых».
В этом контексте нас будут интересовать следующие вопросы:
- замена ритуального обращения с мертвым телом на политическое; политическое значение погребения и кремации; политический смысл останков; онтологический и юридический статус «пропавших без вести»
- феномен «управления» мертвыми; включение мертвых в число живых, феномен символического бессмертия.
- жертва и герой; семейная и государственная этики поминовения умерших; мемориал и монумент. Мемориальная и политическая функция фотографии (фотография как «место памяти»); государственное и частное использование фотографии в мемориальных стратегиях.
Историческая память о Блокаде, тесно связанная с исторической политикой, стала складываться ещё на завершающем этапе освобождения Ленинграда от вражеской осады, с конца 1943 г., и сразу приобрела отчетливо выраженный сакрифицированный, героико-подвижнический формат. В её центре находился образ «не сломленного тяготами войны героя-победителя» - в первую очередь, воина, во вторую – работника блокадного тыла. Скорбная компонента из исторической памяти, хотя и не исключалась полностью, но отодвигалась на второй план и тесно вплеталась в контекст мемориального нарратива о «городе-герое».
В то же время коммуникативная («живая») память горожан о Блокаде на протяжении всех прошедших десятилетий оставалась по преимуществу виктимизированной, скорбной. В её центре находилась фигура жертвы, оказавшейся, помимо своей воли, в трагически безвыходном положении и обречённой на тяжкие страдания и мучительную гибель.
По мере развития блокадного мемориального процесса, его виктимизированная компонента постепенно становилась всё более заметной – качественном прорывом в этом отношении стал выход «Блокадной книги» Д. Гранина и А. Адамовича на рубеже 1970-80-х гг. В то же время полного освобождения исторической памяти о Блокаде от сакрифицированных рамок в эпоху СССР так и не произошло.
В постперестроечный период, в связи с практическим исчезновением историко-мемориальной цензуры, с одной стороны, и активным развитием патриотически заострённой российской исторической политики, делающей главный акцент на событиях Второй мировой войны, с другой, оформились – посредством размежевания предшествующей (внутренне противоречивой) версии блокадной памяти – две принципиально различные её версии. Во-первых, державно-героическая (сакрифицированная). Во-вторых, скорбно-жертвенная (виктимизированная). На протяжении 2010-х гг. (особенно заметно после 2014 г.) противоборство этих двух версий исторической памяти о Блокаде шло по нарастающей, обостряясь в моменты блокадных памятных дат (8 сентября и 27 января) и достигнув своего рода кульминации в период подготовки и проведения военного парада на Дворцовой площади 27 января 2019 г.
Проводниками сакрифицированной версии блокадной памяти и организаторами соответствующих коммеморативных практик в даннный отрезок времени являлись органы власти, государственные СМИ, общественные организации, тесно контактирующие с городским и федеральным правительствами, а также некоторые ученые и музейные работники. Институциализацией виктимизированной памяти о Блокаде занимались, в основном, историки, музейные работники, независимые журналисты, литераторы и общественные организации, а также гражданские активисты, включая значительное число блокадников.
В данный момент мы наблюдаем нарастающее напряжение этой историко-политической коллизии, блокирующей возможность диалога и примирение между двумя указанными мемориальными категорическими императивами. В этой связи дальнейшее изучение генеалогии и дискурсивных диспозитивов двух сложившихся версий памяти о Блокаде обладает не только чисто исследовательским, но и социокультурным значением. Более того, описание истории памяти о Блокаде, выделяющее различные периоды и ценностные доминанты, а также взаимные пересечения между ними, оказывается необходимым этапом работы по ее переосмыслению, реализующейся в том числе и в создании обновленной экспозиции городского музея Истории блокады.
В ходе коллективного исследовательского проекта, опираясь на разнообразный материал (от кинематографа до фотографии, от литературы до публицистики, от исторических реконструкций до музейных практик), был сделан вывод о возможности сведения всех многочисленных практик работы (выводя за скобки собственно историческую науку) с историческим прошлым к двум типам: исторической политике и публичной истории. Историческая политика исходит из необходимости артикуляции доминирующей позиции по отношению к прошлому, формирования этоса, легитимирующего унифицированный исторический нарратив и его возможные интерпретации, распространяя на историческое поле логику национальных интересов, нуждающихся в отстаивании как внутри страны, так и на международной арене (порой и на законодательном уровне). Публичная история принципиально диалогична, представляя собой горизонтально организованное пространство взаимодействия различных сообществ, не обладающих административными и символическими ресурсами, которые могли бы создать определенную культурную гегемонию. Первая видит своей целью символическое обоснование единства политического тела нации, стремясь установить контроль над процедурами включения/исключения. Вторая развивает особую форму чувствительности к мемориальным правам депривированных групп и индивидов, отстаивая ценность локального и преданного забвению, возвращая вытесненное и маргинализированное в социальное пространство коммеморации. Первая дискурсивно объективирует свой предмет в качестве историко-культурного наследия –– устойчивой совокупности символических ресурсов. Вторая обращается к историческому или биографическому опыту, взывающему к необходимости в свидетельстве. Первая исходит из вертикальных отношений между субъектом этой политики и теми, кто является ее адресатом, становясь результатом деятельности хорошо скоординированных сил (государственных институтов и официально признаваемых государством общественных организаций). Вторая предполагает подвижные и взаимообратимые отношения между «производителями» и «потребителями», представляя собой динамичный обмен между различными субъектами, участвующими в тех или иных формах репрезентации истории/коммеморации прошлого, и внутренне разнородной публикой, структурная дифференциация которой происходит через вовлечение в те или иные формы репрезентации/коммеморации. Если историческая политика оперирует категорией единства, публичная история говорит на языке общего.
В течение 2021 года в рамках данного проекта проведено исследование основных тенденций, характерных для исторического воображения, распространенного в российском обществе последних десятилетий.
- описаны основные структурные основания и ценностные горизонты, характерные для феномена исторического воображения;
- рассмотрены и внутренне дифференцированы различные периоды российской истории, наиболее востребованные в качестве ориентиров производства коллективной идентичности и выступающие в качестве символических ресурсов, определяющих специфику современных представлений об историческом прошлом;
- на материале различных медиа (кинематограф, фотография, художественная литература, публицистика, воспоминания, официальные документы) исследованы формы работы с историческим прошлым, - риторические, дискурсивные механизмы, ответственные за его оформление в соответствующих медиальных средах;
- детализированы и описаны различные практики общественно значимой работы с историческим прошлым (не совпадающие со сферой деятельности профессиональной исторической науки): историческая политика, публичная история, культурная память и соотносящиеся с ними формы коммеморации.
- дан обзор динамики изменений, претерпеваемых постсоветским историческим сознанием за последние десятилетия